– Пойдем, я отвезу тебя домой, – сказал он.

Возможно, девушка рассчитывала на продолжение, но он по-прежнему не испытывал к ней никакой тяги: не хотелось быть с девочкой ни в отместку жене, ни просто так. Он хоть и хорош собой, и временно богат, а все равно: она молода, значит, чтобы убедить ее возлечь, придется совершать какие-то телодвижения, что-то говорить. Нет, совсем ему это не нужно. А может, девушка только обрадуется, что за прекрасный ужин ей не придется расплачиваться ни в какой форме.

Синичкин-старший закусил холодным шашлыком и расплатился по счету.

Такси подкарауливали расходившихся из ресторана, поэтому искать машину не пришлось.

– На Чуркина, а потом обратно, на Электрозаводскую, – бросил он шоферу как заправский местный.

– Я завтра уезжаю, – сказал он девчонке.

– Будешь мне писать? – хихикнула она.

– Если адрес дашь.

Она придвинулась к нему на заднем сиденье. Потом ее ручка скользнула ниже пояса. Вжикнула молния. Она заиграла ловкими пальчиками. Потом наклонилась, завесившись волосами. Прошептала:

– Чтобы ты лучше меня запомнил, красавчик. И никогда больше не забывал.

Павел Синичкин

Наши дни

Тем летом отец к нам не вернулся.

Я и у мамы перестал спрашивать, где он да когда приедет. Знал, что она все равно ничего не скажет, только разозлится.

В том сентябре восемьдесят первого я пошел в школу.

Мамочка работала, из школы меня забирала бабушка. Мамуля иной раз возвращалась поздно, когда я спал. Она заходила поцеловать меня, будила, и я чувствовал, что от нее попахивает вином и сигаретами. А потом слышал, как они на кухне с бабушкой ругаются – или, во всяком случае, разговаривают на повышенных тонах, – и под это их бубуканье засыпал.

Бабушка у нас никогда не ночевала, но она жила неподалеку, на «Автозаводской», и каждый раз уезжала к себе на улицу Трофимова на метро. Или дед ее забирал. У него тогда была старая машина «Победа».

Но однажды – по-моему, это была глубокая осень, деревья стояли голые, но снег еще не лежал, самое скучное время! Да, тогда случилось нечто совсем неожиданное и моему тогдашнему разумению неподвластное.

В тот день мама пришла с работы без задержки и бабушка благостно отбыла домой часов в шесть. А потом вдруг позвонили в дверь – долго, требовательно. Мама открыла, и к нам в квартиру ввалилось несколько мужчин. Они стали показывать какие-то удостоверения и бумаги, потом она закричала: «Да вы знаете, на какой он работе?!» Они что-то говорили ей строго, но тихо и умиротворяюще, а мама снова закричала: «Делайте что хотите!» – и зарыдала.

Потом люди рассредоточились по квартире, и их на нашу двухкомнатную оказалось очень много, как будто пришли гости – и много. Но обычно приходят парами, дяди с тетями, а тут были исключительно мужчины, и вели они себя не как обычные гости: открывали все подряд шкафы, вытягивали ящики, рылись в белье, просматривали книжки – и взрослые, и даже мои, и букварь тоже. Я подбежал к маме и спросил, что они делают, а она сказала мне, что это обыск.

Я был паренек начитанный и насмотренный, во всяком случае, видел к тому моменту «Место встречи изменить нельзя» и «Семнадцать мгновений весны»», хотя мало что в тех кино понимал – но о разных следственных действиях представление имел. Поэтому я спросил маму в полном недоумении:

– А за что у нас обыск? – Именно так я тогда сформулировал, юридически неграмотно, но по сути верно. И она мне ответила, я тоже это запомнил дословно:

– Они говорят, наш папа что-то набедокурил.

Незваные гости ковырялись долго, процесс как бы стал привычным – параллельно с ним мама покормила меня ужином, а потом уложила спать. На ночь я немного поплакал и наутро думал, что все это мне приснилось. Но когда мамуля разбудила меня в школу, я увидел следы разгрома, которые она не успела убрать: вывороченные ящики из комода и перевернутые подушки на диване в зале. Лицо у мамы стало твердое и сухое, а когда я ее спросил: «Что с нашим папой?» – она ответила мне твердо и зло: «Не надо мне никогда! Задавать больше! Этих вопросов! Когда я все выясню, сама тебе расскажу, что с твоим папой! Ясно тебе?! А пока сиди и молчи! От греха!»

И я молчал, сидел и молчал. Ничего не спрашивал, и никаких известий о папане тоже не было.

А потом – наверное, через год, когда я стал учиться во втором классе, – у меня появился новый папа, но его мама, впрочем, никогда не требовала называть отцом. Однако этот чужой, посторонний мужик если и не поселился у нас, то стал оставаться надолго, и ночевал вместе с мамой на диване в большой комнате, где они до этого спали с отцом.

А потом прошло какое-то время, и отчим с мамой, как тогда говорилось, съехались, и мы в результате обмена заимели трехкомнатную квартиру на Рязанском проспекте. Мне пришлось уходить из своей любимой школы и от любимой учительницы Татьяны Петровны и идти в новую, под номером, как сейчас помню, триста семьдесят один.

Маминого нового хахаля, моего отчима, звали Евгений Михайлович. Фамилия у него была Квасов, и он тоже, как отец, служил в милиции, но был гораздо старше по возрасту. И по званию тоже – полковник, но, как и отец, формы никогда не носил, во всяком случае, я в ней его ни разу не видел.

Как я узнал сильно позже, Квасов ради моей мамы оставил семью и двоих детей. Да, так у меня появились сводные братик и сестричка, погодки, лет на десять старше. Но я с ними не встречался ни разу, ни тогда, ни впоследствии – бывшая жена Квасова его прокляла и пообещала, что он никогда своих детей больше не увидит. А еще она (как я понял, когда достаточно вырос) ходила и писала на отчима телеги в партком (он, в отличие от отца, числился партийным). А тот спустя десятилетие в своих неприятностях и в том, что так и не дорос до генерала, винил не только «проклятого Горбачева с его перестройкой», но и свою бывшую и ее козни.

Не скажу, чтобы я любил отчима, но слушался его. А попробуй не послушаться, когда он требовал, чтобы книги на полках, тетради на столе и ручки с карандашами лежали в строгом порядке, по росту. Чтобы я каждый вечер сам до блеска чистил свои ботинки: сначала мокрой тряпкой, потом двумя щетками, с гуталином и без, а потом полировал бархоткой. И чтобы мама тарелку с борщом ставила ровно посредине той стороны стола, где он восседал, а ложку клала точно в двух сантиметрах справа от кромки.

Нет, он не поднимал руку ни на мать, ни на меня, но отдавал приказания настолько безапелляционным тоном и смотрел таким тяжелым взглядом, что ни она, ни я ни разу не попытались его ослушаться.

От воспитания Евгения Михайловича, как я сейчас понимаю, оказалось для меня в итоге больше пользы, чем вреда. Это он сам, лично, за руку отвел меня в секцию самбо, в ту самую, где (я узнал об этом позже) тренировался мой отец; которую основал создатель этого вида борьбы Харлампиев. Это он настоял и, можно сказать, заставил меня поступить в девяносто первом в школу милиции – и правильно (полагаю) сделал. Чего бы я только мог натворить со своим бедовым и авантюрным характером в девяностые! Однако тогда, на счастье, за мое дальнейшее воспитание взялось родное МВД, и я оказался не по ту сторону закона, а все-таки по эту.

Я отчима даже почти любил – а уж жалел точно. Потому что сам Евгений Михайлович себя не уберег. В те времена, когда его (в том же девяносто первом, когда я поступил в школу милиции) выперли в отставку, а вокруг начались дикие реформы. Он и пока служил, выпить был не дурак, а как снял погоны, совсем с катушек сорвался. Стал натуральнейшим образом уходить в запои – хорошо, что я тогда с ними не жил, но маму было жалко. Она ему вызывала опохметологов, ставила капельницы, столько денег на врачевателей угрохала – да и я не раз вывозил его из всевозможных притонов или просто доставлял с близлежащих лавочек, где он ухитрялся засыпать.

И в конечном итоге зимой 1993/94 он замерз насмерть на улице – мамочка в тот день работала и не смогла отчима проконтролировать. Так она во второй раз стала вдовой.